Синдром проклятия ундины вишневский читать

СИНДРОМ ПРОКЛЯТИЯ УНДИНЫ
Верить в Бога она перестала только тогда, когда узнала от мамы, что Его нет.
Она очень хорошо помнит тот вечер, когда мама объявила ей чуть раздраженным, недовольным голосом:
– Мы не признаем таких суеверий, как Бог. И даже не вспоминай об этом при папе.
Ей было тогда шесть лет. Анита, которая сидела с ней за одной партой, рассказала ей про похороны дедушки, умершего в Польше, и вспомнила, что ксендз сделал знак креста над телом в гробу. Вечером она спросила у мамы, кто такой ксендз и почему он это сделал. И тогда мама в первый раз сказала про суеверия. До этого ей казалось, что существует кто-то безгранично добрый, кому можно все тихонько рассказать вечером под одеялом – так, чтобы никто не слышал, – хотя бы о том, что случилось дома и во дворе. Именно такой Бог.
Но мама права. Она всегда права. Она еще ни разу не обманула ее.
Потому после этого она уже ничего не рассказывала Ему под одеялом. Тогда она еще точно не знала, что такое суеверия, но чувствовала – это что-то очень плохое, раз о них нельзя вспоминать при папе.
Сейчас она думала о том, что больше всего Его недоставало, когда отец вечером возвращался пьяный домой. Начиналось все одинаково. Привозили его коллеги в черном полицейском автомобиле, который знал весь микрорайон; иногда он выходил сам, иногда двое коллег вели его под руки. Отец стучал кулаком или ногой в дверь, будя всех на площадке, потом вваливался в кухню, где ждала напуганная мама, и орал. Просто-напросто орал. Мама, сжавшись, сидела у холодильника на стуле с кривыми ножками, молча уставившись в пол, изо всех сил стискивая руки, а он стоял над ней и орал. Когда-то она пряталась под одеяло, плотно заворачивалась в него, чтобы не слышать. Голос отца она заглушала своим разговором с Ним, просила, чтобы отец перестал. Чем громче отец орал на маму, тем громче она, дрожа и задыхаясь под одеялом, просила Его о помощи.
Но Он ни разу не выслушал ее просьбы.
Ни разу.
Наверно, поэтому мама права, говоря, что на самом деле Его нет и что Он всего лишь суеверие.
Потом она уже не пряталась в постели и не разговаривала с Ним. Она научилась пережидать бешенство отца в кухне. Сперва она включала музыкальные шкатулки, которые ей всегда дарил на день рождения дедушка, потом – портативный приемник, который она брала с письменного стола, и сидела за шкафом, прижавшись ухом к динамику. Иногда и это не помогало. Потому что у ее отца был очень громкий, пронзительный голос. Кроме того, он кричал целыми днями на службе. Кричал на людей. Кричать он умел.
Она помнит, что однажды, не в силах этого выдержать, включила пылесос, который мама держала в шкафу в ее комнате. Помогло. В кухне внезапно стало тихо. Отец с бутылкой водки ворвался к ней в комнату и в ярости выдернул вилку пылесоса вместе с розеткой и куском штукатурки. Стальной анкер, крепящий розетку в стене, ударил по голове маму, которая вбежала следом за отцом.
В тот вечер мама с ней в первый раз убежала из дому. Они бесцельно бродили по улицам Ростока, а потом, когда стало очень холодно, всю ночь катались в трамвае. Она во фланелевой пижаме под фиолетовой синтетической курткой и в войлочных тапках с меховой опушкой, а мама в великоватом кожаном пальто и шерстяной вязаной шапке оливкового цвета, пропитавшейся кровью. Мама не пошла перевязать раненую голову. Жены полицейских в Ростоке, особенно жены офицеров Штази[1] , не перевязывают ран.
В ту ночь она уж, е твердо знала, что Он – это суеверие.
Потом они часто с мамой убегали на ночные улицы и катались в ночных трамваях. У них были свои излюбленные маршруты и план на всю ночь до рассвета. Когда серый рассвет начинал разгонять ночную тьму, они возвращались домой. Тихо открывали дверь, на цыпочках пробирались через прихожую, вместе торопливо ложились в постель в ее комнате и тесно прижимались друг к другу. Отец давно уже спал, чаще всего положив голову на кухонный стол или в одежде и обуви на кровати в спальне.
Однажды ночью они в трамвае поехали на край города, прошли по аллее к морю и любовались восходом солнца. Они сидели на остатках бетонного волнореза рядом с кучами щебня, окружающими здание старой сетевязальной фабрики, которая уже много лет пугала руинами ветшающих стен. Когда-то, еще до того, как рядом с верфью появился комбинат, тут был рыбацкий порт. Об этом месте им рассказал вагоновожатый, который хорошо их знал, потому что часто ездил с ними по Ростоку. Он остановил трамвай, хотя остановки там не было, у начала приморской аллеи и пообещал подождать их. Той ночью они возвратились домой позже, чем обычно. Когда она заснула, как всегда прижавшись к маме, это случилось с ней в первый раз. Именно в ту ночь она впервые ненадолго умерла во сне. Ей было тогда восемь лет.
Матильда знает, что никогда не проведет ночь ни с одним мужчиной. Никогда.
Это слово на нее уже не действует. Ей давно известно, что почти каждое «никогда» можно как-то обойти. Если бы не так, она умерла бы еще в детстве, а вчера ей исполнилось двадцать четыре года.
Кроме того, почему дни с мужчиной не могут быть прекраснее, чем ночи?!
Она ненавидит ночи. Не выносит закатов, темноты и Большой Медведицы перед жарким днем. Дни всегда прекраснее, чем ночи. Ночи никогда такими не будут.
Никогда.
Когда наберется несколько «никогда», то еще одно уже не производит никакого впечатления.
За исключением одного.
Единственного никогда, которое она не может себе представить.
Того, что Якоб больше никогда не смог бы прийти к ней вечером.
Якоб – это самое важное. Якоб засыпает с ней, а когда она просыпается, сидит рядом с ней.
Якоб говорит ей, что она должна повернуться на другой бок. Напоминает, чтобы она положила ладони вдоль тела. Якоб закрывает глаза, когда она снимает лифчик и трусики и надевает ночную рубашку или пижаму.
Якоб открывает и закрывает окна в спальне. Якоб следит, чтобы лампочка на ее ночном столике всегда была включена. И у него всегда есть запасная лампа.
Но важнее всего, что Якоб никогда не засыпает.
Никогда.
Правда никогда.
Это значит, что он до сих пор никогда не заснул. Он рядом с ней, когда она засыпает и просыпается, шестнадцать лет.
Источник
Януш Вишневский
Любовница
СИНДРОМ ПРОКЛЯТИЯ УНДИНЫ
Верить в Бога она перестала только тогда, когда узнала от мамы, что Его нет.
Она очень хорошо помнит тот вечер, когда мама объявила ей чуть раздраженным, недовольным голосом:
– Мы не признаем таких суеверий, как Бог. И даже не вспоминай об этом при папе.
Ей было тогда шесть лет. Анита, которая сидела с ней за одной партой, рассказала ей про похороны дедушки, умершего в Польше, и вспомнила, что ксендз сделал знак креста над телом в гробу. Вечером она спросила у мамы, кто такой ксендз и почему он это сделал. И тогда мама в первый раз сказала про суеверия. До этого ей казалось, что существует кто-то безгранично добрый, кому можно все тихонько рассказать вечером под одеялом – так, чтобы никто не слышал, – хотя бы о том, что случилось дома и во дворе. Именно такой Бог.
Но мама права. Она всегда права. Она еще ни разу не обманула ее.
Потому после этого она уже ничего не рассказывала Ему под одеялом. Тогда она еще точно не знала, что такое суеверия, но чувствовала – это что-то очень плохое, раз о них нельзя вспоминать при папе.
Сейчас она думала о том, что больше всего Его недоставало, когда отец вечером возвращался пьяный домой. Начиналось все одинаково. Привозили его коллеги в черном полицейском автомобиле, который знал весь микрорайон; иногда он выходил сам, иногда двое коллег вели его под руки. Отец стучал кулаком или ногой в дверь, будя всех на площадке, потом вваливался в кухню, где ждала напуганная мама, и орал. Просто-напросто орал. Мама, сжавшись, сидела у холодильника на стуле с кривыми ножками, молча уставившись в пол, изо всех сил стискивая руки, а он стоял над ней и орал. Когда-то она пряталась под одеяло, плотно заворачивалась в него, чтобы не слышать. Голос отца она заглушала своим разговором с Ним, просила, чтобы отец перестал. Чем громче отец орал на маму, тем громче она, дрожа и задыхаясь под одеялом, просила Его о помощи.
Но Он ни разу не выслушал ее просьбы.
Ни разу.
Наверно, поэтому мама права, говоря, что на самом деле Его нет и что Он всего лишь суеверие.
Потом она уже не пряталась в постели и не разговаривала с Ним. Она научилась пережидать бешенство отца в кухне. Сперва она включала музыкальные шкатулки, которые ей всегда дарил на день рождения дедушка, потом – портативный приемник, который она брала с письменного стола, и сидела за шкафом, прижавшись ухом к динамику. Иногда и это не помогало. Потому что у ее отца был очень громкий, пронзительный голос. Кроме того, он кричал целыми днями на службе. Кричал на людей. Кричать он умел.
Она помнит, что однажды, не в силах этого выдержать, включила пылесос, который мама держала в шкафу в ее комнате. Помогло. В кухне внезапно стало тихо. Отец с бутылкой водки ворвался к ней в комнату и в ярости выдернул вилку пылесоса вместе с розеткой и куском штукатурки. Стальной анкер, крепящий розетку в стене, ударил по голове маму, которая вбежала следом за отцом.
В тот вечер мама с ней в первый раз убежала из дому. Они бесцельно бродили по улицам Ростока, а потом, когда стало очень холодно, всю ночь катались в трамвае. Она во фланелевой пижаме под фиолетовой синтетической курткой и в войлочных тапках с меховой опушкой, а мама в великоватом кожаном пальто и шерстяной вязаной шапке оливкового цвета, пропитавшейся кровью. Мама не пошла перевязать раненую голову. Жены полицейских в Ростоке, особенно жены офицеров Штази[1], не перевязывают ран.
В ту ночь она уж, е твердо знала, что Он – это суеверие.
Потом они часто с мамой убегали на ночные улицы и катались в ночных трамваях. У них были свои излюбленные маршруты и план на всю ночь до рассвета. Когда серый рассвет начинал разгонять ночную тьму, они возвращались домой. Тихо открывали дверь, на цыпочках пробирались через прихожую, вместе торопливо ложились в постель в ее комнате и тесно прижимались друг к другу. Отец давно уже спал, чаще всего положив голову на кухонный стол или в одежде и обуви на кровати в спальне.
Однажды ночью они в трамвае поехали на край города, прошли по аллее к морю и любовались восходом солнца. Они сидели на остатках бетонного волнореза рядом с кучами щебня, окружающими здание старой сетевязальной фабрики, которая уже много лет пугала руинами ветшающих стен. Когда-то, еще до того, как рядом с верфью появился комбинат, тут был рыбацкий порт. Об этом месте им рассказал вагоновожатый, который хорошо их знал, потому что часто ездил с ними по Ростоку. Он остановил трамвай, хотя остановки там не было, у начала приморской аллеи и пообещал подождать их. Той ночью они возвратились домой позже, чем обычно. Когда она заснула, как всегда прижавшись к маме, это случилось с ней в первый раз. Именно в ту ночь она впервые ненадолго умерла во сне. Ей было тогда восемь лет.
Источник
Каждую ночь.
Ей было восемь лет, когда он впервые пришел к ним.
И остался.
А сейчас ей двадцать четыре года. Якоб присутствовал и присутствует при всех важных событиях. Когда она в первый раз шла в гимназию и от волнения не могла заснуть. Когда отец ушел от них и оставил с матерью одних. Когда у матери была в комнате за стеной первая ночь с отчимом, которого она ненавидит, хотя он такой добрый и так заботится о матери. Якоб был с ней и в ту ночь, когда пала Берлинская стена, и в ту ночь, когда родилась ее единоутробная сестра, а также в ту ночь, когда она поехала следом за Мадонной в Дахау.
В ту ночь, когда у нее началась первая менструация, он тоже был. Произошло это во сне. Якоб заметил это, потому что он никогда не спит, когда спит она. Никогда. Проснулась она потому, что почувствовала, как стало мокро, и еще от странной пульсации внизу живота. А когда поняла, что произошло, стала плакать. Со стыда. Якоб ласково взял ее на руки, поцеловал в щеку, утер слезы и шептал ее имя.
Отец тоже когда-то нес ее на руках и шептал ее имя. Давно это было. Она была еще маленькой девочкой. Однажды они спустились во двор, он посадил ее на багажник старого маминого велосипеда и катал по аллейкам микрорайона, которые были все в ямах и ухабах. Она сидела на багажнике, изо всех сил обхватив отца за пояс. На каком-то ухабе ее нога попала между спицами заднего колеса. Мышцы над пяткой отделились от кости, белый носок стал мокрым и красным от крови до самой щиколотки. От боли она почти потеряла сознание. Когда отец увидел, что произошло, то сразу остановился, взял ее на руки и, шепча на ухо ее имя, бежал к тому зданию около почты, где всегда стояли такси. В больнице ей наложили несколько швов. Синий шрам, меняющий летом цвет на красный, сохранился до сих пор. Однако, по правде сказать, от той истории в памяти остался дрожащий голос отца, который нес ее на руках к такси и шептал ее имя.
И в ту ночь, когда у нее случилась первая менструация, Якоб тоже взял ее на руки и повторял шепотом: «Матильда!» Потом он принес из шкафа в спальне чистую простыню. Ей было так стыдно. Так страшно стыдно. Потом от стыда она плакала под одеялом. Якоб видел, что она плачет. Потому что он все регистрирует. Особенно спазмы сердца. Потому что, когда плачешь, сердце сокращается и расширяется иначе. Якоб носит в бумажнике ее электрокардиограммы. Вместе с ее фотографией. Всегда самые последние. В прозрачной пленке, сплавленной по краям. Чтобы кардиограммы не истрепались.
Та ночь была особенной. Матильда помнит, что до утра не спала. Когда стыд прошел, пришли возбуждение и нетерпение. Она не могла дождаться утра. Якоб, разумеется, регистрировал, что она не спит, но никаких эмоций не выражал. Утром она побежала в школу раньше, чем обычно. Она стояла у гардероба и ждала Аниту. Ей хотелось как можно скорее рассказать ей. Она помнит, что была такая необыкновенно гордая и хотела поделиться причиной этой гордости с лучшей своей подругой. Она чувствовала: то, что произошло этой ночью, было немножко как бы преодолением некой пограничной линии. Границы между взрослостью и детством. И хотя она была подготовлена к этому – они обсудили это в школе в мельчайших подробностях уже в третьем классе, – у нее вовсе не было чувства, будто это что-то физиологическое, представляющее собой естественный ход событий. Для нее это в огромной степени было эмоциональным и даже чуточку мистическим, и она тогда думала – хотя теперь, когда вспоминает об этом, смеется над собой, – что это никакая не физиология, а акт воли, благодаря которому она начала существовать заново и по-другому. Разумеется, тогда, в тринадцать лет, она не была настолько умной, чтобы описывать это как акт воли, но теперь знает, что именно это описание точнее всего передает то, что она тогда чувствовала.
Кроме того, хотя это, может, и странно, сейчас она гораздо подробнее помнит чувства, какие испытывала при первой менструации, чем при первом поцелуе. Быть может, из-за стыда, оттого что при этом был Якоб. Она также помнит, что первые месяцы с нетерпением ждала эти дни, которые приходили с ошеломляющей регулярностью; они давали ей чувство взрослости и женственности и утверждали ее в этом чувстве. Тогда, в эти первые три или, может, четыре месяца, ей все нравилось в этом ежемесячном церемониале. Даже боли внизу живота она переносила с ощущением некоей избранности, что «вот она уже, а некоторые одноклассницы еще нет». Недавно она в очередной раз перечитывала дневник Анны Франк.
И ничуть не удивилась, что Анна Франк с гордостью описывала свои первые менструации. Потом очарованность этим аспектом женственности, естественно, миновала и пришли тягостность и мучительность месячных с головной болью, плаксивостью, пятнами на лице и болью в груди.
Якоб тоже чувствовал, что в ту ночь она преодолела границу. На следующий день он официально пришел с визитом уже утром, а не как обычно вечером. Принес цветы. Надел костюм. И еще на нем был немодный узенький кожаный галстук. Был он забавно торжественный. И пахнул иначе. Он подарил ей букет голубых незабудок. Потому что была весна. Он ничего не сказал, только поставил незабудки в вазу, а вазу – на подоконник. И поцеловал ей руку. Понятно, что она была тронута.
С той ночи и следующего дня с цветами на подоконнике она вечерами по-другому ждала Якоба. Сейчас она даже не может этого объяснить, но точно знает, что уже тогда хотела засыпать при нем благоухающей, с уложенными волосами и в красивом белье.
Якоб знает все не только о ее сердце, но и о ее крови. Знает, сколько в ней кислорода или углекислого газа. Сколько гемоглобина и сколько креатина. Знает также, сколько тепла. Потому, когда она влюбится, Якоб сможет это заметить, зарегистрировать и даже измерить.
Потому что она еще не была по-настоящему влюбленной. То, что было восемь лет назад с Кристианом, влюбленностью вовсе не было. Хотя именно тогда с Кристианом она целовалась в первый раз в жизни. 28 июля, в субботу. Кристиан уже в марте был в нее влюблен. Это было ясно всем подружкам. Только не ей. Он был такой нежный, деликатный и чувствительный. Хотя он учился в профессиональном училище, а она – в лучшей в Ростоке гимназии. И он решил, чтобы доказать свою любовь, погасить на руке сигарету. И подарить ей свой ученический билет. А как-то она увидела его пьяного и больше не захотела встречаться. Он не смирился с этим. Приезжал. Часами выстаивал у ее дома. И писал. Однажды прислал письмо, в котором было нарисовано сердце, а внутри посередине красным написано «Матильда». В одном уголке сердца он выделил небольшой кусочек и написал «Родители», а в другом – название футбольной команды из Ростока. Он писал ей больше двух лет. Она ни разу не ответила.
Источник
Впервые на русском – третья книга Януша Вишневского, автора популярнейших бестселлеров «Повторение судьбы» и «Одиночество в Сети» (в 2006 г. роман был экранизирован, и фильм обогнал в польском прокате все голливудские новинки, а также был включен во внеконкурсную программу Московского международного кинофестиваля 2007 г.). Вы станете свидетелями шести завораживающих историй любви, узнаете, что такое синдром проклятия Ундины, а своими самыми сокровенными мыслями с вами поделится Магда Геббельс в ночь после бракосочетания Адольфа Гитлера и Евы Браун.
– Дело в том, Матильда, что мы созданы для того, чтобы воскресать. Как трава. Мы вырастаем заново даже тогда, когда по нам проедет грузовик.
Якоб иногда говорит не по делу. И при этом так красиво. Так же, как однажды вечером, когда мы вернулись к теме Дахау, он вдруг сжал кулаки и выдавил сквозь зубы:
– Знаешь, о чем я мечтаю? Знаешь о чем, Матильда? О том, чтобы они когда-нибудь клонировали Гитлера и судили бы его. Один клон в Иерусалиме, другой в Варшаве, в Дахау третий. И чтобы я мог присутствовать на этом процессе в Дахау. Вот об этом я мечтаю.
Такие вещи рассказывает мне вечерами Якоб. Потому что мы разговариваем обо всем. Только о моей менструации мы не говорили. Но с той поры Якоб уже не держит меня за руку, когда я засыпаю. Ведь Якоб не является моим любовником.
О том, что Якоб встречался с ее отцом, она узнала только через несколько лет после этой встречи. Произошло это в ту ночь, когда рухнула Стена и все от удивления перешли на Запад, хотя бы для того, чтобы убедиться, что стрелять точно не будут. Полчаса участия в истории Европы и мира, и сразу же для верности возвращение домой. Обменять восточные марки на западные дойчмарки, купить немножко бананов, помахать рукой камере какой-то телестанции и быстренько возвратиться домой на Восток. Потому что на самом деле Запад даже сейчас – это другая страна, а по-настоящему дома ты лишь на Востоке.
Ее отец знал, что дело не закончится этим получасом свободы и бананами. Потому и боялся. Страшно боялся. С тех пор как увидел в телевизоре «трабанты», переезжающие на другую сторону через «Чекпойнт-Чарли» и Бранденбургские ворота, боялся каждой клеточкой. В ту ночь он напился – не от того, что был алкоголиком, а от страха – и в пьяном виде по старой, должно быть, привычке и старой, наверно, тоске неведомо почему захотел вернуться к холодильнику на кухне, к своей жене. И неважно, что уже много лет это были не его кухня, не его холодильник, не его жена. Он позвонил в дверь. Открыл ему Якоб, пришедший пораньше к ее осциллоскопам и сенсорам. Хромой, с поврежденным пинками бедром, он приковылял к двери и открыл. Произнес: «Входите, пожалуйста». И этот гад, начальник отдела, вошел и без слов направился, как обычно, в кухню. Уселся на шатком стуле у холодильника и заплакал. И тогда Якоб спросил его, не хочет ли он выпить чаю, «так как на улице ужасно холодно», и поставил чайник на огонь.
Меня зовут Матильда.
Я слегка больна.
Якоб убеждает меня, что я не должна так говорить. Он считает, что у меня просто «временные затруднения с дыханием». И что это пройдет.
Они у меня уже шестнадцать лет, но Якоб говорит, что это пройдет. Он уже шестнадцать лет так говорит. И даже верит в это. Он всегда говорит только то, во что верит.
Когда я не сплю, я дышу так же, как Якоб. А когда засну, мой организм «забывает» дышать. Такое, вероятнее всего, генетически обусловленное недомогание, если воспользоваться терминологией Якоба.
Я не могу заснуть без устройств, которые заставляют мои легкие дышать.
Поэтому мне аккуратно разрезали живот и вшили электронный стимулятор. Небольшой такой. Его можно почувствовать, если дотронуться до моего живота. Он посылает электрические импульсы нервам у меня в диафрагме. Поэтому она поднимается и опадает, даже когда я сплю. Если у тебя нет Ундины, то стимулятор не нужен. Но вот мне не повезло с комбинацией генов, и мне необходим стимулятор.
Стимулятор нужно постоянно контролировать. И управлять его импульсами.
И проверять, как он действует. Для этого я устанавливаю на теле разные сенсоры. На пальцы, на запястья, под грудью, на диафрагму, внизу живота. Якоб следит и за тем, чтобы сенсоры были не серые. Он купил разного лака для ногтей и покрасил мои сенсоры в разные цвета. Так, чтобы они подходили к моему белью или ночным рубашкам. Сенсоры у меня разноцветные. Иногда, когда бывает холодно, Якоб греет их в ладонях или дышит на них и приносит в постель. Приносит только тогда, когда они уже теплые и уютные. И закрывает глаза, когда я сдвигаю лифчик или спускаю трусы и устанавливаю сенсоры на сердце или у лона. А после следит, чтобы эти зеленые, черные, красные и оливковые сенсоры передавали импульсы.
Я не могу заснуть в поезде, не могу заснуть перед телевизором. Не могла бы заснуть ни в чьих объятиях. Не могу заснуть без Якоба. Также не смогу заснуть со своим мужчиной, если Якоба не будет за мониторами в соседней комнате. Потому что он наблюдает за этими устройствами. Шестнадцать лет. Каждую ночь.
Одна нимфа прокляла своего неверного любовника. Она не могла снести его измены. Он не должен был ничего заметить, а просто перестал бы дышать во сне. Он перестал. И умер. А нимфа плачет. И будет плакать до конца времен.
Имя этой нимфы было Ундина.
Моя болезнь называется синдромом проклятия Ундины.
В Германии в среднем пять человек в год узнают, что больны Ундиной. Я узнала, когда мне было восемь лет, на следующий день, после того как, прижавшись к маме, чуть было не умерла во сне.
Иногда мы зажигаем свечи и слушаем музыку, и растрогавшийся Якоб в шутку говорит, что я для него словно принцесса. А я это знаю. Я словно лежащая в стеклянном гробу принцесса. Когда-нибудь придет мой принц, поднимет крышку и разбудит меня поцелуем. И останется на ночь. Но даже и тогда в соседней комнате за мониторами будет сидеть Якоб.
Мой Якоб.
ANOREXIA NERVOSA
Первый раз она увидела его на Рождество. Он сидел на бетонной плите около их помойки и плакал.
Вот-вот отец должен был вернуться с дежурства в больнице, и они сядут за рождественский ужин. Она не могла дождаться. Карп, шипящий на сковородке, – так чудесно пахло во всей квартире, – колядки, елка рядом с накрытым белой скатертью столом. Так уютно, тепло, семейно и покойно. Может ли быть мир лучше, чем на Рождество?
Только поэтому – чтобы не нарушить рождественское настроение и сохранить «согласие и гармонию в семье» – она не стала протестовать, когда мама попросила ее вынести мусор. В плане Рождества есть елка, жареный карп и утром парикмахер, но нет мусора, который не мог бы подождать до утра!
Именно сейчас – было уже темно! Тем более она терпеть не могла их помойку. Та была как смрадная, гнусная тюремная клетка. Но для ее матери Рождество никогда не было поводом, чтобы хоть на волос отступить от установленной гармонограммы. «Должен быть план на день», – по любому поводу повторяла она. Рождество отличается только планом, а кроме того, оно отмечено красным в ее органайзере. И неважно, что еще Иисус, надежда и рождественская месса. Абсолютно неважно. «Рождество, 11.30 парикмахер», – как-то прочитала она в ее записной книжке под датой 18 октября. В середине октября зарезервирован парикмахер на Рождество! Этого не делают даже немцы в Баварии! Этот ее чертов органайзер все равно что список приговоров на данный день, иногда думала она.
Источник